Ретро

Больше трех лет не открывал этот журнал. И вдруг, не знаю почему, потянуло посмотреть, заглянуть в прошлое. Заглянул - и оказался в совсем другой жизни, чем та, что теперь. Как много, оказывается, воды утекло за это время... И мир стал другим, и люди изменились, и я чувствую себя другим. А журнал, который я совсем чуть-чуть пролистал,  вызвал у меня неожиданную ассоциацию. Я и раньше иногда цитировал здесь какие-то стихи. И сейчас мне вдруг пришло на память одно стихотворение Тютчева. Тютчев и ЖЖ - что может быть общего? Но какая-то странная нить протянулась от него сюда. Не буду пытаться что-то объяснить, а просто напомню это стихотворение, которое знают все, кого хоть сколько-нибудь затрагивает классическая русская поэзия.

Она сидела на полу
И груду писем разбирала,
И, как остывшую золу,
Брала их в руки и бросала.

Брала знакомые листы
И чудно так на них глядела,
Как души смотрят с высоты
На ими брошенное тело…

О, сколько жизни было тут,
Невозвратимо пережитой!
О, сколько горестных минут,
Любви и радости убитой!..

Стоял я молча в стороне
И пасть готов был на колени,-
И страшно грустно стало мне,
Как от присущей милой тени.

Напоследок?

Полтора года назад я написал последний пост в свой ЖЖ. Тогда я вовсе не полагал, что он последний. Но шло время - вначале недели, потом месяцы, - а писать в журнал новые тексты как-то не тянуло. И вот оказалось, что месяцы потихоньку перетекли в годы.
У меня нет ясного ответа на вопрос, что произошло. Но ощущение такое, что тут сказались сильные изменения в атмосфере виртуального общения людей, в самой тональности и мотивации этого общения.
Я когда-то давно рассказал в этом журнале, что пишу наугад, не ожидая, что меня будут читать, но и не исключая этого. Как получится. То есть писал для себя, однако  ощущая какой-то трудно формулируемый контекст, - иначе писать можно было и не выходя в интернет. Вот этот контекст изменился.
Дело не только в том, что жизнь развела меня с несколькими людьми, которые были прилежными читателями моих постов. В конце концов я ведь писал не для них. Да потом существовали и другие, правда немногочисленные, посетители журнала, которым, судя по их же репликам, мои слова были интересны. А мне было интересно отвечать им. Иногда получался разговор, оставлявший светлое впечатление. Но вот... давно уже не пишется.
А поскольку у меня есть неискоренимая привычка уходя прощаться, то я решил сейчас попрощаться и с самим журналом, и с теми, кто еще помнит времена, когда мои записи здесь были не такой уж редкостью. Хотя на всякий случай не зарекаюсь наперед.
Так или иначе, но этот ЖЖ  много лет был одним из радовавших меня сюжетов моей жизни. Поэтому спасибо тебе, мой журнал... И, конечно, спасибо тем, кто хоть изредка - с одобрением или неодобрением - сюда заглядывал...

Гитлер

В 1940 году, когда Великобритания уже вступила в войну с нацистской Германией, одно из английских издательств выпустило в свет перевод полного текста "Майн кампф". Дж.Оруэлл откликнулся рецензией на  выход этой книги. Как всегда, его взгляд был далек от стереотипов поверхностного восприятия. Процитирую вторую половину рецензии Оруэлла.

"...Как же случилось, что он сумел сделать всеобщим достоянием свой жуткий замысел? Легче всего сказать, что на каком-то этапе своей карьеры он получил финансовую поддержку крупных промышленников, видевших в нем фигуру, способную сокрушить социалистов и коммунистов. Они, однако, не поддержали бы его, если бы к тому моменту своими идеями он не заразил многих и не вызвал к жизни целое движение. Правда, ситуация в Германии с ее семью миллионами безработных была явно благоприятной для демагогов. Но Гитлер не победил бы своих многочисленных соперников, если бы не обладал магнетизмом, что чувствуется даже в грубом слоге «Майн кампф» и что явно ошеломляет, когда слышишь его речи. Я готов публично заявить, что никогда не был способен испытывать неприязнь к Гитлеру. С тех пор как он пришел к власти, – до этого я, как и почти все, заблуждался, не принимая его всерьез, – я понял, что, конечно, убил бы его, если бы получил такую возможность, но лично к нему вражды не испытываю. В нем явно есть нечто глубоко привлекательное. Это заметно и при взгляде на его фотографии, и я особенно рекомендую фотографию, открывающую издание «Херста энд Блэкетта», на которой Гитлер запечатлен в более ранние годы чернорубашечником. У него трагическое, несчастное, как у собаки, выражение лица, лицо человека, страдающего от невыносимых несправедливостей. Это, лишь более мужественное, выражение лица распятого Христа, столь часто встречающееся на картинах, и почти наверняка Гитлер таким себя и видит. Об исконной, сугубо личной причине его обиды на мир можно лишь гадать, но в любом случае обида налицо. Он мученик, жертва, Прометей, прикованный к скале, идущий на смерть герой, который бьется одной рукой в последнем неравном бою. Если бы ему надо было убить мышь, он сумел бы создать впечатление, что это дракон. Чувствуется, что, подобно Наполеону, он бросает вызов судьбе, обречен на поражение, и все же почему-то достоин победы. Притягательность такого образа, конечно, велика, об этом свидетельствует добрая половина фильмов на подобную тему.

Он также постиг лживость гедонистического отношения к жизни. Со времен последней войны почти все западные интеллектуалы и, конечно, все «прогрессивные» основывались на молчаливом признании того, что люди только об одном и мечтают – жить спокойно, безопасно и не знать боли. При таком взгляде на жизнь нет места, например, для патриотизма и военных доблестей. Социалист огорчается, застав своих детей за игрой в солдатики, но он никогда не сможет придумать, чем же заменить оловянных солдатиков; оловянные пацифисты явно не подойдут. Гитлер, лучше других постигший это своим мрачным умом, знает, что людям нужны не только комфорт, безопасность, короткий рабочий день, гигиена, контроль рождаемости и вообще здравый смысл; они также хотят, иногда по крайней мере, борьбы и самопожертвования, не говоря уже о барабанах, флагах и парадных изъявлениях преданности. Фашизм и нацизм, какими бы они ни были в экономическом плане, психологически гораздо более действенны, чем любая гедонистическая концепция жизни. То же самое, видимо, относится и к сталинскому казарменному варианту социализма. Все три великих диктатора упрочили свою власть, возложив непомерные тяготы на свои народы. В то время как социализм и даже капитализм, хотя и не так щедро, сулят людям: «У вас будет хорошая жизнь», Гитлер сказал им: «Я предлагаю вам борьбу, опасность и смерть»; и в результате вся нация бросилась к его ногам. Возможно, потом они устанут от всего этого и их настроение изменится, как случилось в конце прошлой войны. После нескольких лет бойни и голода «Наибольшее счастье для наибольшего числа людей» – подходящий лозунг, но сейчас популярнее «Лучше ужасный конец, чем ужас без конца». Коль скоро мы вступили в борьбу с человеком, провозгласившим подобное, нам нельзя недооценивать эмоциональную силу такого призыва".

Война

У нас сейчас – культ Великой Отечественной войны, и особенно – победы в этой войне. Но о том, чего стоила победа, говорится чаще всего так, что все более бессмысленной и непонятной кажется словесная формула, найденная Виктором Астафьевым для названия его последнего романа о войне – «Прокляты и убиты». У нас теперь в ходу совсем другой образ войны.
Тому, чем на самом деле были те жуткие годы, посвящены пронзительно искренние и необычайно конкретные, зримые воспоминания поэта и художника Леонида Рабичева «Война все спишет», вышедшие в 2010 году (изданы «Центрполиграфом», за что спасибо этому издательству). Конечно, у Л. Рабичева - не вся «правда о войне», да ее и быть не может. Но он написал о том, чего мы не вправе забывать, а знаем и помним все хуже.
…Как обычно, несколько цитат. Не о боевых действиях, о другом – о том, что такое уклад войны, ее будни.

«Армия утонула в грязи и глине весны 1943 года. На каждом шагу около просевших до колес пушечек, застрявших на обочинах грузовых машин, буксующих самоходок копошились завшивленные и голодные артиллеристы и связисты. Второй эшелон со складами еды и боеприпасов отстал километров на сто.
На третий день голодного существования все обратили внимание на трупы людей и лошадей, которые погибли осенью и зимой 1942 года. Пока они лежали закопанные снегом, были как бы законсервированы, но под горячими лучами солнца начали стремительно разлагаться. С трупов людей снимали сапоги, искали в карманах зажигалки и табак, кто-то пытался варить в котелках куски сапожной кожи. Лошадей же съедали почти целиком. Правда, сначала обрезали покрытый червями верхний слой мяса, потом перестали обращать внимание и на это.
Соли не было. Варили конину очень долго, мясо это было жестким, тухловатым и сладковатым, видимо, омерзительным, но тогда оно казалось прекрасным, невыразимо вкусным, в животе сытно урчало.
Но скоро лошадей не осталось.
Дороги стали еще более непроходимы, немецкие самолеты расстреливали в упор застрявшие машины. Наши самолеты с воздуха разбрасывали мешки с сухарями, но кому они доставались, а кому нет.
И стояли вдоль обочин дорог бойцы и офицеры, протягивали кто часы, кто портсигар, кто трофейный нож или пистолет, готовые отдать их за два, три или четыре сухаря.»

«Да, это было пять месяцев назад <в феврале 1945 года>, когда войска наши в Восточной Пруссии настигли эвакуирующееся из Гольдапа, Инстербурга и других оставляемых немецкой армией городов гражданское население. На повозках и машинах, пешком – старики, женщины, дети, большие патриархальные семьи медленно, по всем дорогам и магистралям страны уходили на запад.
Наши танкисты, пехотинцы, артиллеристы, связисты нагнали их, чтобы освободить путь, посбрасывали в кюветы на обочинах шоссе их повозки с мебелью, саквояжами, чемоданами, лошадьми, оттеснили в сторону стариков и детей и, позабыв о долге и чести и об отступающих без боя немецких подразделениях, тысячами набросились на женщин и девочек.
Женщины, матери и их дочери лежат справа и слева вдоль шоссе, и перед каждой стоит гогочущая армада мужиков со спущенными штанами.
Обливающихся кровью и теряющих сознание оттаскивают в сторону, бросающихся на помощь им детей расстреливают. Гогот, рычание, смех, крики и стоны. А их командиры, их майоры и полковники стоят на шоссе, кто посмеивается, а кто и дирижирует, нет, скорее регулирует. Это чтобы все их солдаты без исключения поучаствовали.
……………………………………………………………………………………………………
Но ведь по этому же шоссе проезжал на своем «Виллисе» и командующий 3-м Белорусским фронтом маршал Черняховский. Видел, видел он все это, заходил в дома, где на постелях лежали женщины с бутылками между ногами? Достаточно было одной команды?
Так на ком же было больше вины: на солдате из шеренги, на полковнике-регулировщике, на смеющихся полковниках и генералах, на наблюдающем мне, на всех тех, кто говорил, что война все спишет?
В марте 1945 года моя 31-я армия была переброшена на 1-й Украинский фронт, в Силезию, на Данцигское направление. На второй день по приказу маршала Конева перед строем было расстреляно сорок советских солдат и офицеров, и ни одного случая изнасилования и убийства мирного населения больше в Силезии не было. Почему этого же не сделал маршал Черняховский в Восточной Пруссии?»

«1 февраля город Хайльсберг был взят нашей армией с ходу. Это был прорыв немецкой линии обороны. В городе оставался немецкий госпиталь, раненые солдаты, офицеры, врачи. Накануне шли тяжелые бои, немцы умирали, но не сдавались. Такие были потери, так тяжело далась эта операция, столько ненависти и обиды накопилось, что пехотинцы наши с ходу расстреляли и немецких врачей, и раненых солдат и офицеров - весь персонал госпиталя.
Через два дня – контратака.
Наши дивизии стремительно отступают, и око за око – уже наш госпиталь не успевает эвакуироваться, и немцы расстреливают поголовно всех наших врачей, раненых солдат и офицеров.»

«И Рожицкий, и Щербаков, и Пеганов, и Демидов, и Благоволин, и шофера наши вверенные им средства использовали в корыстных целях. Связисты мои воровали кабель, сено, овес, самогонку, срезали параллельные линии связи, а я их не презирал, не ненавидел, я любил их всех.»

Речь

"Во мне, видимо, есть часть, всегда уважающая физическую сторону речи, независимо от содержания; само движение чьих-то губ  существенней, чем то, что их движет".

Иосиф Бродский. "Набережная неисцелимых". Глава 26

Иванов-1

Дочитываю "Петербургские зимы". Много неприятных сплетен, много недоброжелательности. Но при этом - наблюдательно, остро, умно. И необычайная отзывчивость к поэзии современников - без малейших отголосков ревности, с истиным восхищением, а временами и с искренним сожалением там, где талант, которым Георгий Иванов  восхищался, стал  слабеть или сбиваться на ложные ориентиры.
И во всем этом - живое, завораживающее  ощущение Серебряного века, фантастической вспышки в нашей культуре. Да, было там много мутного, претенциозного, двусмысленного. И все же Серебряный век пронизан какой-то щемящей "предсмертной" истонченностью и излучает удивительное сияние.
А глава, которую я сейчас читаю, начинается со строк, которые, как мне кажется,  дают ключ к тональности всей книги, по-своему очень цельной, хотя и противоречивой, как само время, о котором рассказывает Георгий Иванов.
Процитирую.

"Есть воспоминания, как сны. Есть сны - как воспоминания. И когда думаешь о бывшем "так недавно и так бесконечно давно", иногда не знаешь, - где воспомнания, где сны. <...>
...В стеклянном тумане, над широкой рекой - висят мосты, над гранитной набережной стоят дворцы, и две тонких золотых иглы слабо блестят... Какие-то люди ходят по улицам, какие-то события совершаются. Вот царский смотр на Марсовом поле... и вот красный флаг над Зимним дворцом. Молодой Блок читает стихи... и вот хоронят "испепеленного" Блока. Распутина убили вчера ночью. А этого человека, говорящего речь (слов не слышно, только ответный глухой одобрительный рев), - зовут Ленин...
Воспоминания? Сны?
Какие-то лица, встречи, разговоры - на мгновение встают в памяти без связи, без счета. То совсем смутно, то с фотографической точностью... И опять - стеклянная мгла, сквозь мглу - Нева и дворцы; проходят люди, падает снег. И куранты играют "Коль славен"...
Нет, куранты играют "Интернационал"."

Иванов

Георгий Иванов, один из лучших поэтов первой волны русской эмиграции, оставил нам мемуарную книгу «Петербургские зимы» - об ослепительных литераторах Серебряного века. Человек он был тяжелый и сложный, и его фигура, как и его творчество, вызывали у современников противоречивые суждения. Но достаточно сказать, что среди тех, кто высоко ценил его поэзию, были Блок и Ходасевич.
По форме «Петербургские зимы» - мемуары. Но написаны они с привнесением большой доли художественной выдумки, воображения. Георгий Иванов рисует скорее «образы» известных людей, чем предлагает читателю собственно документальные свидетельства о них. Об этом он сам говорил, в частности, Н. Берберовой, и она воспроизвела разговор с ним в своей замечательной автобиографии «Курсив мой».
Тот же прием «псевдомемуаров», только многократно и демонстративно усиленный, использовал, кстати, В. Катаев в оставшейся, к сожалению, не понятой большинством читателей необычайно яркой и парадоксальной книге «Алмазный мой венец…». Катаева, как до него Иванова, упрекали главным образом за недостоверность того, что он предлагал читателю как воспоминания. Против «Петербургских зим» резко высказывалась, в частности, Ахматова. Но ее отношение к книге Георгия Иванова трудно счесть беспристрастным, особенно если помнить, что автор пишет и о ней, и о ближайших людях из ее окружения.
Если же, читая «Петербургские зимы», делать поправку на авторскую позицию, то художественно трансформированное повествование о том, «что было», оказывается необычайно увлекательным и выразительным. Чем-то, как ни странно,  «Петербургские зимы» напоминают мне прозу Довлатова. Только, конечно, не стилем, а скорее тем, как подлинная жизнь «олитературивается», преображается под пером автора, как «описание»  и «сочинение» становятся сообщающимися сосудами.
Я не буду цитировать те эпизоды книги, где даются портреты известных современников автора. Но вот три маленьких фрагмента, из которых, мне кажется, видно, как захватывающе остро написаны «Петербургские зимы». И пусть автору могут быть предъявлены претензии по части мемуарной точности, но выразительность этих зарисовок все равно делает их по-своему правдивыми, я бы даже сказал, «художественно неопровержимыми».

Это из самого начала книги.

«К 1920-му году Петербург тонул уже почти блаженно.
Голода боялись, пока он не установился «всерьез и надолго». Тогда его перестали замечать. Перестали замечать и расстрелы.
- Ну, как вы дошли вчера, после балета?..
- Ничего, спасибо. Шубы не сняли. Пришлось, впрочем, померзнуть с полчаса на дворе. Был обыск в восьмом номере. Пока не кончили, - не пускали на лестницу.
- Взяли кого-нибудь?
- Молодого Перфильева и еще студента какого-то, у них ночевал.
- Расстреляют, должно быть?
- Должно быть…
- А Спесивцева была восхитительна.
- Да, но до Карсавиной ей далеко.
- Ну, Петр Петрович, заходите к нам…
Два обывателя встретились, заговорили о житейских мелочах и разошлись. <…>
И не по бессердечию беседуют так спокойно, а по привычке. Да и шансы равны – сегодня студента, завтра вас.»


Мужской портрет.

«В. – бывший писатель. Что-то печатал лет пятнадцать тому назад, чем-то даже «прошумел». Теперь пишет «для себя», т. е. ничего не пишет, делает только вид.
В минуты откровенности – признается: «Плюнул на литературу – жить красиво, вот главное».
Он странный человек. Писанье его бесталанное, но в нем самом «что-то есть». Огромный рост, нестриженая черная борода, разбойничьи глаза навыкате – и медовый монашеский говор. Он то сидит неделями в своей «квартире», обставленной разной рухлядью, считаемой им за старину, с утра до вечера роясь в книгах, то пропадает на месяцы, неизвестно куда.
- Где это вы были, В.?
Улыбочка. – Да вот, на Афон съездил…
- Зачем же вам было на Афон?
- Та же улыбочка. – Так-с, надобность вышла. Ничего, славно съездил. Только, досадно, в дороге кулек у меня украли и с драгоценными вещами: бутылкой зубровки старорежимной – вот бы вас угостил – и частицами святых мощей…
Через полгода – опять. – Где пропадали? Да на Кавказе пришлось побывать, в монастыре одном…
Вот к этому эстету из семинаристов, с наружностью оперного разбойника, я решил пойти переночевать».


А вот женский портрет.

«Портрет «Веры Александровны», «Верочки» из «Привала <комедиантов>» должен был бы нарисовать Сомов, никто другой. <…>
Я так представляю это ненарисованное полотно: черные волосы, полчаса назад тщательно завитые у Делькроа, - уже слегка растрепаны. Сильно декольтированный лиф сползает с одного плеча, - только что не видна грудь.
Лиф черный, глубоким мысом врезающийся в пунцовый бархат юбки. Пухлые руки, странно белые, точно набеленные, беспомощно и неловко прижаты к груди, со стороны сердца. Во всей позе тоже какая-то беспомощность, какая-то растерянная пышность. И старомодное что-то: складки парижского платья ложатся как кринолин, крупная завивка напоминает парик.
Прищуренные серые глаза, маленький улыбающийся рот. И в улыбке этой какое-то коварство…»


Нет, что ни говори, а удивительно талантливую в своей странности «мемуарную фантазию» оставил нам этот прекрасный поэт и очень «небезусловный» человек, который умер в беспросветной нищете хотя и не забытым, но всеми заброшенным. Это было в 1958 году, ровно через 30 лет после появления первой редакции «Петербургских зим».

Конспирология

Одна из наиболее нелюбимых мной умственных эпидемий нашего времени - это конспирология. Хотя "умственной" ее, как и всякую другую фобию,  в том числе массовую, можно назвать лишь условно. И мне, с моими "антиконспирологическими" наклонностями, очень понравилась напечатанная в "Новой газете" (10.08.2015, №85) небольшая статья журналиста Сергея Голубицкого "Конспирология и Windows 10".  Для темы статьи немаловажно, что ее автор защитил  в свое время диссертацию, посвященную  социальной мифологии.
С удовольствием процитирую здесь  в сокращенном виде эту статью. И дело тут, конечно, не в Windows 10, а в умонастроениях многих наших сограждан. Других комментариев, как мне кажется, не требуется.

"В конце июля компания Microsoft порадовала планету выходом новой операционной системы Windows 10. <…>
Взять бы просто да порадоваться. Однако по Рунету уже вторую неделю льются невыносимые стоны интеллигенции по поводу «вопиющего нарушения безопасности пользователей» и «конфиденциальности личной информации» в только что вышедшей ОС. Квинтэссенция претензий выглядит следующим образом (цитата из популярного текста в Facebook): «Юзеру говорят прямо открытым текстом «мы скопируем к себе все твои пароли, все твои документы, будем копаться в твоих е-мейлах», а пользователь… кликает на кнопку «Принять»! 67 миллионов установок во всем мире, и это только начало!»
Сразу необходимо отметить, что в техническом отношении в новой версии Windows нет ничего нового по части ущемления безопасности и конфиденциальности — ровно такие же «ужасы» присутствовали и в Windows 7, и в Windows 8, и в Mac OS X и т.д. Дыр же по утечке данных в бесхозных и якобы независимых *nix-подобных ОС (вроде Linux) хороший специалист по киберразведке накопает даже больше, чем в коммерческих системах. <…>
…Технические подробности сознательно оставляю за рамками дискуссии, потому что феномен конспирологических фобий к технологиям отношения не имеет в принципе. Хотя бы потому, что обывательское сознание (а именно оно только и становится жертвой конспирологии) находится изначально по ту сторону адекватного понимания IT, как, впрочем, и любых других технологий. Конспирология — особая «наука страха», подпитываемая бытовым мышлением, городскими легендами, травмами детства, но никак не научными познаниями.
Конспиролог подсознательно экстраполирует глобальные явления на частную судьбу и, как следствие, отождествляет политику облачного хранения данных Microsoft с непосредственной угрозой личной его, пользователя Windows, безопасности.
Хотя, чтобы заинтересовать хоть кого-то в этом мире, кроме членов собственной семьи, нужно совершить некий из ряда вон выходящий поступок. Только так можно подняться над частным, единичным, анонимным существованием. <…>
Или такой вариант не нравится? Не готовы к открытому противостоянию? Что же, не проблема: не совершайте подобных из ряда вон выходящих поступков и пользуйтесь  Windows 10 в свое удовольствие. Без всякой коспирологии".